— Антоша, Антоша, какой ты несчастный! — воскликнула она сквозь слезы.
— Несчастный по всем статьям!.. — прошептал отец Антоний.
Он предчувствовал то, что ему скажут, и это было до такой степени ужасно, что он не спрашивал.
— Сейчас, как ты уехал, она слегла, — говорила Дуняша, стараясь сдержать слезы. — Голову ей ломило, грудь камнем сдавливало, кашель, кашель, такой страшный кашель, и вдруг кровь пошла горлом… Мы испугались, боже мой, как испугались!.. Ну, хоть за фершалом послали… Пришел, посмотрел… Господи ты боже мой! Отвел это он меня и говорит: «А знаете… а ведь у нее, у матушки, чахотка, и в очень большом градусе… Так похоже на то, как бы в последнем… И навряд, говорит, она больше нескольких дней проживет…» Антоша, Антоша!..
У о. Антония подкосились колени, и он как-то непроизвольно опустился на лавку. Он был бледен, как стена, но не плакал, а только нижняя губа его как-то бессильно вздрагивала, а глаза уставились на Дуняшу и пугали ее своим бессмысленным видом.
— А знаешь, — говорил он слабеньким, детским голосом и, чего никогда с ним не было, заикаясь, — и там не удалось… Сто рублей дал секретарю… У Марьяны взял… И ничего… В тон не попадает… в то-о-он…
Тут пришли слезы, и о. Антоний зарыдал страшно, громко и некрасиво, как баба. Дуняша подошла к нему и старалась утешить его, говорила, что еще неизвестно, что фельдшер ничего не понимает, но это не помогло. О. Антоний рыдал и безжалостно стучал головой об стол.
— Ты ее потревожишь, — сказала Дуняша. Тогда он встал и начал ходить по земляному полу кухни, держась обеими руками за голову.
— Дуняша, Дуняша, что же это такое? Как же это… тово… как же мы будем? Детишки… шестеро… мал мала меньше… Господи, помилуй!.. — лепетал о. Антоний, бросая косые взгляды на темный, закоптелый образ, висевший в углу, как бы именно оттуда ожидая решения своего вопроса. Дуняша прислонилась головой к холодной стене и тихонько плакала.
Скрипнула дверь, и вошла Марья. Веселая и беззаботная, Марья теперь была бледна, и глаза ее тоже были красны.
— Вас, батюшка, просят, матушка просят вас!..
— Меня?!
О. Антоний снял рясу, всю забрызганную грязью, вымыл лицо, особенно тщательно промывая глаза, чтобы скрыть следы слез, причесал волосы и тихонько, на цыпочках, пошел в комнату. Всю свою небольшую силу воли он употребил на то, чтобы сделать свой голос ровным, а лицо спокойным и даже веселым.
— Натонька! И что это ты вздумала, господи боже мой? Взяла да и тово… слегла… — любовным голосом промолвил он, целуя ее в горячий лоб.
— Умирать вздумала, Антоша. Видно, бог за грехи… — Она закашлялась и выплюнула кровь.
— Что ты, что ты, Натонька? Эк выдумала что! Еще поживем! Вот солнышко пригреет, встанешь…
Но о. Антоний чувствовал, что голос его говорил совсем не то, что говорили слова! Всего ужаснее было то, что он заикался и никак не мог избавиться от этого. Это его приводило в отчаяние, потому что выдавало его с головой.
— Пригреет, да не меня, — медленно покачивая головой, сказала Натонька. — Хоть бы детей-то моих оно ласково пригрело! Я уже это чувствую… И фершала видела, и Дуняшины слезы, и слышала, как ты сейчас голосил в кухне… Чувствую, Антоша, чувствую!.. Хочу поговорить с тобой. Как бы ты Маринку спать унес, не место ей тут, не идет слушать…
— Мариночка, пойдем спатки! — промолвил о. Антоний, обращаясь к девочке.
Но Маринка крепко обеими ручонками ухватилась за ноги матери.
— Нет, не пойду от мамы! Никуда не пойду… И в могилку с нею! — проговорила она каким-то необычайно убежденным, вразумительным голосом.
Из глаз Натоньки выкатились две слезы.
— Пускай останется! — прошептала она. — Присядь, Антоша, возьми стул и присядь.
О. Антоний покорно взял стул и присел у изголовья.
— Что в городе? Архиерей как? — спросила Натонька.
— Архиерей… ничего!.. Ничего, Натонька!..
— Антоша, ты не обманывай! Меня, может, завтра на свете не будет. Говори правду, — отказал?
— Отказал, Натонька! — совершенно убитым голосом проговорил о. Антоний и опустил голову.
— То-то! И как же он, совсем или так, на время? — продолжала допытывать она.
— На время, Натонька! Написал: несвоевременно, потому в тон не попадает. В тон-то, господи помилуй!
— Правду говоришь, Антоша?
— Правду, Натонька, как на исповеди!..
— А у нас шестеро, Антоша! Подрастут, чем ты обучишь их? Шестеро!..
— Шестеро, Натонька!.. Шестеро!..
— Антон! — совсем тихо промолвила она, чтоб не слышала Маринка, но девочка была вся слух и не пропускала ни одного слова. — А ежели я умру, ты вдовцом будешь?
— Господи ты, боже мой! — прошептал о. Антоний.
— Вдовцом будешь, Аитоша… А вдовца священником сейчас не сделают… Нельзя… Закон такой… До сорока лет ждать, а там еще захотят ли… Это ведь за особые заслуги только… А какие у тебя, Антоша, заслуги?
О. Антоний встал, тяжело вздохнул, провел рукой по лбу и опять сел.
— Да что же это, господи, господи? — шептали его губы, а рука сама поднималась и делала крестное знамение.
— Малодушествовать нельзя, Антоша, а обсудить надо!.. Шестеро ведь!.. Коли ты на всю жизнь дьяконом останешься, да и в такой бедности, как наша, детишки нищими будут… А за что? Чем они, бедные, виноваты?
— Что же поделаешь, коли воля господня?..
— А ежели я умру, ты на всю жизнь дьякон!
— Что же останется нам? Не придумаю, Натонька, нет… не могу придумать!
Голова о. Антония была действительно слишком слаба для того, чтобы разобраться во всей этой громадной куче горя. Он совсем потерял способность рассуждать, и ему казалось, что выхода нет и остается только примириться с судьбой. Натонька кашляла, и это еще больше потрясало его.