О. Антоний заехал сперва на постоялый двор. Было еще рано по городскому счету — семь часов. Притом надо было почиститься и привести себя в порядок. Секретарь встает, вероятно, часов в восемь, а в десять идет на службу. Вот между этими часами и можно посетить его. О. Антоний напился чаю, который после ночной поездки показался ему необыкновенно вкусным, и достал бумагу и конверт. На бумаге он написал прошение о производстве его в священники и, бережно сложив ее, втиснул в самую середину цельную сторублевку и все это вместе положил в конверт. Все это он делал удивительно смело и уверенно, вероятно потому, что был в номере постоялого двора и один. При этом он еще вспомнил рассказ о. Панкратия и благочинного, и это ободрило его. Ему казалось теперь это простым делом, и он ни на минуту не сомневался, что сделает все как следует, т. е. как рассказал о. Панкратий. В девять часов он уже был в передней секретаря.
— Как же сказать об вас, батюшка? — спрашивала его какая-то старуха, не то экономка, не то монашенка, не то сама секретарша.
— Да как-нибудь… Все одно… они меня не знают! По своему делу, скажите!
— Известно, не по чужому! — сказала старуха и ушла куда-то в мрак длинного и узкого коридора.
Но о. Антоний ее даже не слышал. Он слышал только собственный голос, который показался ему чужим — до такой степени этот голос был робок и тонок. И ничего такого пугающего он не встретил здесь. Передняя была как у всех: два стула, стол, вешалка, зеркало. В полураскрытую дверь он видел в зале мягкую мебель в серых чехлах, угол какого-то инструмента вроде фисгармонии. Старуха тоже не представляла ничего необыкновенного, — словом, все было так, как у людей. Но о. Антония охватила робость невероятная. Должно быть, это происходило оттого, что в кармане у него лежал большой конверт с прошением, в котором была сторублевка. Какова-то еще будет судьба этой сторублевки? Может, вывезет, а может, и навеки погубит. Старуха опять появилась из мрака и пригласила его за собой. Ему тоже пришлось пройти мрачный коридор, затем повернуть налево, открыть дверь и вдруг совершенно неожиданно очутиться в кабинете секретаря. Кабинет был очень мал, с низеньким потолком, с небольшими двумя окнами, выходившими на двор, с неуклюжим письменным столом, зеленое сукно которого истерлось и было покрыто чернильными пятнами. В углу на низеньком столике стояло множество образов, и перед самым большим из них теплилась лампада. В комнате пахло гарью от лампады, которая мигала и трещала. Квартира была наемная, и ничто не свидетельствовало, что у секретаря есть дом в двести тысяч. Да, это был он. О. Антоний видел его раза два в консистории и сейчас же узнал. Громадная фигура с большою, седою головой, лицо совсем бритое и все, не исключая лба и ушей, красное, как у человека, только что выдержавшего хорошую баню; в длинном черном сюртуке, широкоплечий, порядочно сутуловатый, он всегда обдавал просителей каким-то холодом, сухостью, неприветливостью. Казалось, что ему было все равно до всех людей на свете, и он скорбел только об одном, что его потревожили. Он стоял неподалеку от двери и как-то вполоборота, точно собираясь плюнуть куда-то в сторону. Из-под густых нависших бровей смотрели большие бычачьи, совершенно холодные глаза. О. Антоний поклонился по-монашески, т. е. в пояс.
— Как ваша фамилия? — спросил хозяин каким-то мальчишеским голосом, совсем не соответствовавшим его внешности. От такой крупной фигуры ожидалось нечто вроде грома. А он еще гнусил, растягивая слова, произнося гласные немного на э и в нос. Губы его сложились в презрительную мину, словно он заранее уже презирал ту фамилию, которую ему скажут.
— Дьякон села Бутищевки, Антоний…
— Бубырко! — закончил за него хозяин и свободным жестом указал ему на стул, а сам тяжелыми шагами подошел к креслу и сел. Сел и о. Антоний.
— Точно… Бубырко! Я… отец благочинный… то есть… тово… Подавал уже один раз… тово…
— Знаю! — прогнусил хозяин.
— А владыко написал… рано, мол, написал владыко…
— Знаю! — повторил хозяин и все время смотрел на о. Антония в упор своими неподвижными глазами.
— А у меня шестеро детишек… И школу я… тово… устроил школу… и устав…
— Знаю! — еще раз подтвердил хозяин.
О. Антоний перевел дух и издал глубокий вздох. Этот упорный взгляд, как бы подстерегавший его, следивший за каждым его движением, просто потрясал его. О. Антонию казалось, что рука его не осмелится залезть в карман и вынуть оттуда заветный конверт.
— Теперь я к вашей помощи прибегаю… Одна надежда на вас, — продолжал он, и рука его вдруг очутилась около кармана. Но, поигравши там пальцами, она вдруг ушла обратно и легла иа колене.
— Что ж, ежели владыко… — начал было секретарь, но о. Антоний перебил его:
— Прошение вам я приготовил и осмелюсь подать…
— Прошение? Это пожалуй… Не мешает!..
Рука, контролируемая упорным взглядом хозяина, точно боявшегося, чтобы она не ошиблась, быстро всунулась в карман и вытащила оттуда конверт, который своим измятым и скомканным видом навел ужас иа о. Антония.
— Конверт… тово… измялся! — сказал он, судорожно сжимая конверт дрожащею рукой. Шаг, который он должен был сейчас сделать, был именно такого рода шаг, что мог и осчастливить, и погубить. А что, если о. Панкратий и благочинный рассказали ему сказки, подшутили над ним?
— Ничего, разгладим! — ответил хозяин, сосредоточивая свой взгляд на конверте.
— Так вот… благоволите… тово… принять… прошение.
Он положил конверт на письменный стол и сейчас же быстро поднялся и начал кланяться. Секретарь между тем взял конверт и как-то небрежно, точно ненужную вещь, отстранил его на середину стола. Но о. Антоний уже был в передней. Никогда еще в жизни он не торопился так, как теперь. Ему мерещилось, что там, в кабинете, секретарь открыл конверт, из которого вывалилась сторублевка. Секретарь побледнел и весь затрясся. Он ринулся в переднюю и кричит ужасным прерывающимся голосом: «Как ты смел? Мне? Секретарю? Ты? Дьякон? А? Оскорбление? Владыке, в синод! Рясу долой! В монастырь, на эпитимию!»